9. Зловещий девяносто четвертый год

К счастью, у меня дома и у моей матери уцелели остатки частью моих, частью семейных — моих дедов и прадедов по разным линиям, коллекций живописи и археологии и когда становилось совсем невмоготу, я что-то продавал и поддерживал «Гласность» на плаву. В результате у нашего бухгалтера всегда было две проблемы — восстановить после очередного разгрома банковские документы и в отличии от других — не скрывать расходы, а выдумывать источник получения средств. К счастью, новоявленные гайдаровские миллионеры, да и доблестный государственный аппарат зачастую просто не знали куда деть свалившиеся им на голову миллионы и миллиарды. И некоторые без большого смысла начинали «вкладывать деньги в произведения искусства». Милиция по всей Москве занималась скупкой и перепродажей краденного — на всех людных местах стояли машины с объявлениями: «Куплю золото, серебро, иконы, драгоценные камни» — конечно, без всякого предъявления документов. Однажды у меня один из молодых сотрудников «Гласности» — внук коменданта Кремля — украл два старинных (времени царя Алексея Михайловича) трехсвечных серебряных подсвечника, тут же был пойман, сознался, что продал в «машину» на Арбате. Машин было на улице штук пять, следов не найдешь, но через месяц я подсвечники обнаружил с гордостью выставленные на витрине одного из антикварных магазинов. Я даже знал его владельца, без труда выяснил из какой машины им подсвечники продали, и тут же почти с матом «сидельцами» в ней и скупщиками был отправлен выяснять где они служат и искать виноватых на Петровку.

Впрочем, нельзя и сказать, что уже не существовало никаких общественных организаций. Постоянно шла война внутри «Солдатских матерей», куда внедряли все новых и все более управляемых лидеров. В Петербурге подобная организация под руководством Эллы Михайловны Поляковой работала замечательно, постоянно преследуемая и со все уменьшающимся количеством сторонников. «Независимая психиатрическая ассоциация» выживала, я думаю, только за счет того, что была руководима сразу обоими супругами Савенко и в результате почти все решалось дома. Под руководством Самодурова Музей Сахарова и Хельсинкская группа под руководством Кронида Любарского тоже существовали, но как закрытые клубы для «демократической общественности» и ничего не делая.

К этому времени уже несколько лет процветал «Фонд защиты гласности» Алексея Симонова. Иногда в телевизионных интервью его называли председателем фонда «Гласность», на некоторых своих изданиях они нагло писали «фонд «Гласность». Алексей утверждал, что когда он основал свой фонд и именно — фонд, он ничего не знал о фонде «Гласности». В это очень трудно поверить — это было время, когда «Гласность» была не менее известна, чем появившиеся позже «Дем Россия» и «Мемориал». Но Симонов никогда не имел никакого отношения к правозащитному движению и, допустим, в это еще можно поверить. Но Мария Кирилловна — его сестра и тогда заместитель в фонде — говорила мне, что через несколько лет при перерегистрации, она говорила Алексею, чтобы он переменил название, что пользоваться чужим, да еще политым кровью именем — непристойно. Но Симонов отказался переменить название. Что ж, когда-то были откровенно гебешные газеты «Гласность» в Нью-Йорке, Москве и Копенгагене. Теперь появился фонд почти такой же — «Защиты гласности» в Москве и многие считали, что наш фонд «Гласность» — процветает, ведь Алексей был на всех экранах и у него проблем с КБГ, Гайдаром и Ельциным не возникало. Да и заграницей использовать наше имя было очень удобно.

Тем временем «Гласность» ожидал новый (четвертый уже) разгром. С трудом в начале девяносто четвертого года мы нашли себе новый офис — частную квартиру на первом этаже в доме на Долгоруковской, неподалеку от метро Новослободская. Собрали по домам совсем старый компьютер, едва работавший принтер, остатки какой-то мебели — что-то нам оставили хозяева квартиры: месяца через два удалось в ”NED” (National Endowment of Democracy) – фонде американского сената получить грант в пять или десять тысяч долларов на покупку нового оборудования. Не успели мы его привезти в новый офис, еще даже не все вынули из фирменных коробок, как утром в понедельник оказалось, что офис в один из выходных дней, точнее — ночей, конечно, опять ограблен. Старое наше барахло грабителей не привлекло, а вот все новое оборудование прямо в фирменных коробках — вывезено. Правда, вместе со всеми, в том числе и очень старыми, дискетами от уцелевшего, едва живого компьютера. Что, конечно, было для простого грабежа очень странно. Довольно скоро выяснилось и как был произведен грабеж; квартира, хотя и была частной, но поскольку была на первом этаже в окнах были довольно мощные железные решетки, да и почти все окна выходили на постоянно людную улицу. Лишь одно окно — в маленькой кладовке, но тоже с мощной решеткой выходило во двор общий, кстати говоря, с отделением милиции, которое было в соседнем доме. По следам было очевидно, что был подогнан грузовик и с помощью троса выломана решетка, как раз в этой кладовке. Кто-то туда влез, а потом уже через входную дверь выносили все оборудование. В милиции почему-то никто не слышал шума грузовика, выламывающего мощную забетонированную решетку кладовки, но соседи его видели — решили, что милицейский. Конечно, милиция и не думала заниматься поисками. «Гласность» опять осталась совершенно нищей, без остатков архива, да и в этой, конечно, довольно подозрительной краже было трудно кого-нибудь внятно обвинить. Однако, месяца через два все стало вполне очевидным.

В Москве с конца семидесятых годов одна из известных диссидентских квартир принадлежала Иде Григорьевне Фридлянд — дочери известного историка французской революции, который шел «паровозом» по ежовскому делу историков, сошел с ума на допросах и на Лубянке умер. Ида Григорьевна была судима по какому-то делу, мужем ее был Иван Чердынцев, проведший в лагерях десять лет по делу ВСХон (партии Огурцова). Бывали у Иды Григорьевны очень многие приятели Ивана, бывал Венедикт Ерофеев автор эпопеи «Москва-Петушки», приходил сияющий ослепительной красотой Валера Сендеров автор «Интеллектуального геноцида», бывал и я, очень редко, — приезжая между первым и вторым сроком из Боровска. «Присматривал» за домом по-видимому Денисов (потом закадычный друг Новодворской) — странный и очень состоятельный официант в каком-то ресторане, чьи показания на Лубянке по делу Владимова (автора «Верного Руслана» и представителя в СССР «Эмниси интернейшнл) и его жены еще не были известны. Денисов выпросил у них какую-то зарубежную книжку, сообщил об этом на очной ставке, после чего Владимову можно было сказать — не поедете на Запад, поедете на Восток за распространение антисоветской литературы.

Братом Иды Григорьевны был известный писатель и хороший человек Феликс Светов, уже выступавший в защиту Солженицына, а в эти годы отчаянно боровшийся за освобождение своей жены Зои Крахмальниковой, начавшей издавать в том числе и зарубежом православный, подпольный альманах «Надежда». Когда Феликс со мной «уже опытным» советовался о том, как вести себя со следователем на допросах по делу Зои, я ему говорил:

— Главное, не создавать личных счетов со гэбней. Вы его выругаете, скажем будучи арестованным, а он вас продержит до тех пор в карцере с водой на бетонном полу, пока вы не окажетесь с туберкулезом в неизлечимой стадии.

Но это было почти пятнадцать лет назад, а теперь мы с Феликсом встретились на дне рождения Иды Григорьевны и вдруг за столом Феликс мне начал говорить нечто такое, что по окончании вечера я ушел вместе с ним, чтобы понять все подробности. Вкратце это звучало так:

— Я понял, что ты сам инсценировал ограбление «Гласности», но не стал никому говорить — мало ли какие у тебя соображения.

Постепенно выяснилось, что какой-то близкий знакомый Феликса («молодой драматург») колеся на своем «Жигуленке» вечером по Москве и проезжая по Долгоруковской был остановлен каким-то человеком на улице, который попросил заехать во двор, загрузил коробки с аппаратурой и попросил его подвезти.

— Ведь ты же живешь на Бабушкинской? Туда они и поехали. А я увидел заметку в «Московском комсомольце» об ограблении и решил, что для чего-то тебе это нужно.

Заметка Хинштейна, возможно причастного к разгрому «Советского писателя» и «Гласности» на Поварской, в «Московском комсомольце» действительно была. О нападении и захвате в центре города трехэтажного здания в самом центре Москвы ни одна мало-мальски приличная газета даже не упомянула (только Лимонов с Прохановым), но об ограблении на Долгоруковской небольшая заметка на первой полосе, действительно появилась и Феликс ее увидел.

— Но я, конечно, никому не стал говорить.

— Погоди, Феликс, я ничего сам у себя не грабил и ничего не прятал. Познакомь меня, пожалуйста, с этим твоим приятелем. Кто он? Как его зовут?

— Нет, он не станет с тобой разговаривать, он уверен, что это был ты, он видел тебя по телевизору, он даже описывал мне такое же длинное пальто на тебе, как и сегодня.

— Ну, все-таки познакомь меня с ним.

— Нет, нет, не буду.

Видимо, это был какой-то очень близкий Феликсу человек. Прошли годы, при каждой встрече с Феликсом я ему напоминал об этом, просил познакомить или хотя бы сказать кто это, но Феликс вновь отказывался. Даже после его смерти я пытался узнать об этом хоть что-нибудь от его дочери — Зои Световой, но она ничего не знала.

Зато история с грабежом стала для меня вполне очевидной — ГБ не просто украла у нас оборудование и материалы, но еще и пустила слух (не знаю с каким успехом — действительно ли, если не Феликс, то его друг не рассказывали об этом), что я сам это делаю.

Вскоре в Кремле собрали конференцию «национального примирения». Филатов пригласил и меня и в этот раз я пришел. Сидя в Георгиевском зале, со скукой слушал выступления Льва Убожко, уже оплаченных и еще надеявшихся на оплату общественных деятелей и точно знал, что национальное примирение может состоять только в прямой или подспудной (как храбрец Долгорукий критиковал Петра) рекламе, если не самого Ельцина, то достигнутых при нем демократических свобод, надежнее по текстам, получаемым прямо с Лубянки.

А мы тем временем, работая по домам (офиса опять не было) — с хозяйкой квартиры на Долгоруковской уже «поговорили» и она извиняясь, но объяснив, что очень боится, нам отказала — готовили IV конференцию «КГБ: вчера, сегодня, завтра».

Конференция была не слишком удачной — уж очень трудным было положение «Гласности». С одной стороны была теперь уже действительно, не на словах, а на деле бесправная, но прокоммунистическая государственная Дума, да и как могло быть иначе, после все еще длившейся «шоковой терапии», результаты которой для народа России никто и не собирался смягчать, и расстрела Верховного Совета, а главное — множества ни к чему не причастных людей. С другой стороны был не устававший в демократической демагогии Кремль, все еще поддерживаемый даже большинством бывших диссидентов, с ослепительно красивым в своем свободолюбии «Законом о печати» при полном уничтожении всей независимой печати и жесточайшей цензуре на радио и телевидении, установленной Бобковым, Березовским и Гусинским. Все демократические и правозащитные организации были или уничтожены или старались жить так, чтобы их не было слышно. Только Галина Старовойтова в Москве и Марина Салье в Ленинграде со своими теперь уже микроскопическими партиями как-то пытались бороться, но и о них, как и о «Гласности» никогда даже не упоминали проправительственные, а потому и с большими деньгами и с многочисленной аудиторией СМИ. Но их хотя бы не громили. Старовойтову «просто» убили, а Салье, после прихода Путина, на десять лет спряталась в деревню. Впрочем, странно и скоропостижно умерла сразу же после возвращения в Петербург.

Но и на четвертой конференции (к сожалению, она не издана, подготовленные к печати материалы были украдены при очередном грабеже, но уцелели распечатки) блестяще как всегда говорила Галина Васильевна о Жириновском и его партии, и о длящихся советских заделах в русской общественной жизни. Збигнев Ромашевский — польский сенатор, единственный выбранный представитель «КОС-КОР»’а («Союза помощи рабочим») и «Солидарности», оставшийся в Сейме, говорил о положении в Польше, которое было очень похоже на наше после похожей приватизации и все же внушало больше надежд1.

У нас на IV конференции, как всегда были и очень странные доклады. Хотя руководство КГБ заявило, что поскольку никакого интереса у общества к конференции нет (по-прежнему, собирались тысячные залы), но хорошо контролируемая печать, действительно, молчала, поэтому официальных представителей не будет. Тем не менее, был прислан с выступлением генерал Каболадзе, странно выступали Ида Куклина, которую я все еще считал представительницей то ли армейских общественных организаций, то ли «Солдатских матерей», а не Главного разведывательного управления, как было на самом деле. Хинштейн со знанием дела говорил о сотрудничестве журналистов и спецслужб.

Тем не менее сказать, что общественная деятельность, а точнее имитация ее в России уже совершенно угасла было бы неправильно. Еще в нашей конференции в январе 1994 года мне пришлось принять участие в довольно забавной истории. Очень деятельный Лев Александрович Пономарев оставшийся теперь по сути и без «Дем. России» и без «Выбора России», где он был совершенно не нужен Гайдару, да к тому же, естественно, и не выбранный в Государственную Думу, а теперь спекулируя на национал-фашистской угрозе России (а, может быть, и впрямь веря в нее и ее используя — я никогда не понимал Льва Александровича) предложил создать объединение еще более или менее живых демократических организаций — фонд «Гражданское общество» для защиты России от фашизма. Никаких возражений у меня идея Пономарева не вызывала, учредители фонда (целых три писательских организации с Савельевым, Оскоцким и Нуйкиным, остатки «Московской трибуны» и «Живого кольца» — защитники Белого дома от ГКЧП, кажется, Союз журналистов и «Холокост»). Несколько большее удивление у меня вызвало, что учредительное собрание будет проходить в кабинете у Чубайса, кажется, в Госкомимуществе в Рыбном, что ли, переулке (рядом с бывшим зданием ЦК КПСС). Но я пришел. Во главе длинного стола сидел Чубайс и после недолгих разговоров о коммуно-фашистской опасности, объявил, что на спасение от нее России он получил из какого-то европейского банка миллион долларов и поскольку именно он за эти средства должен нести ответственность, то он и должен быть председателем создаваемого фонда. Это было почти логично, правда, потом оказалось, что относительно банка и миллиона он солгал, но это выяснилось позже и пока за его председательство проголосовали. Чубайс тут же предложил в исполнительные директора кого-то из своих сотрудников (кажется, Лисовского или Евстафьева — в общем, кого-то из тех, кто был пойман со знаменитой коробкой из-под ксерокса набитой долларами для выборов Ельцина), после чего раздал проект устава. Среди учредителей были люди разные, но всех их, кроме меня, объединяло полное неумение понимать уставы. Я их к этому времени уже несколько написал и тут же увидел, что инициируется, не знаю Пономаревым или Чубайсом, создание совершенно непрозрачной, скорей всего жульнической организации. Исполнительный директор всем распоряжается единолично, раз в полгода советуясь с председателем и раз в год устраивая заседания учредителей, которые должны утверждать отчет, не видя финансовых документов и участвуя в работе фонда скорее в декоративных целях.

Я жестко сказал, что деньги я могу найти — в мире и впрямь многие запуганы угрозой фашизма в России, но такой устав утверждать нельзя. Никто из нас, я думаю, не хочет терять свое доброе имя, подписываясь под неконтролируемой деятельностью неизвестного нам исполнительного директора. Чубайс примирительно сказал, что «мы, конечно, внесем изменения в устав», но тут обиженный Пономарев, который все это придумал и нас всех собрал (но почему у Чубайса?) заявил, что создание фонда — это его инициатива, что это фонд общественных организаций, а Чубайс никакую общественную организацию не представляет, и поэтому он предлагает избрать трех сопредседателей. Проголосовали и за это. Потом за избрание Пономарева вторым сопредседателем. Начали выдвигать кандидатуру третьего. Чубайс предложил какого-то юриста из аппарата президента, кажется, Оскоцкий — меня. Стали голосовать — голоса разделились поровну, повторили — тоже самое. Тогда Чубайс с ловкостью опытного мошенника спросил меня:

— Я уже избран сопредседателем правления — я теперь могу голосовать (до этого не представляя никакую общественную организацию, то есть не будучи учередителем — не мог)?

Я пожал плечами — «конечно». И он тут же проголосовал против меня. Он уже понял, что меня в сопредседатели избирать нельзя. Было видно как глубоко он презирал эти наивные общественные организации и их председателей, но почему бы и не использовать их имена… Изменения в устав, конечно, внесены не были, я больше в фонде, хотя было получено громадное помещение — метров триста квадратных на улице Гиляровского — не появлялся, когда через год меня попытались затащить на собрание, ответил, что так как не видел финансового отчета, участвовать в этом не буду.

Пономарев сперва радовался, давал интервью «Эху Москвы», но встретив меня месяца через три начал жаловаться, что его — сопредседателя и инициатора создания фонда, туда не то, что не зовут руководить, но даже ничего не показывают:

— Я же всем вам говорил, как составлен устав, — это было очевидно с самого начала.

Сколько времени Чубайс манипулировал и этим фондом — не знаю. Я добился, чтобы моего имени там не было.

Вообще же вторая половина девяносто четвертого года и первая треть следующего — самое страшное время в моей жизни. Началось все с болезни — первого инфаркта Зои Александровны — матери моей жены. Долгие годы — двенадцать лет — пока я был в тюрьмах и лагерях, а между ними вынужден был жить в Боровске, Тамара, естественно, работала, Зоя Александровна почти одна растила двоих наших детей. Особенно она заботилась о Нюше и внесла в наш дом такую открытую, не то, что не скрываемую, а ежеминутно проявляемую любовь, которой я, в своем очень сдержанном в демонстрации чувств доме, никогда не видел даже не предполагал, что так даже бывает. К счастью, и Тома и Нюша — уже со своими детьми — моими внуками, вполне унаследовали это замечательное и такое нужное детям качество. Зое Александровне было не очень просто со мной — уже одно то, что я с ней, как и почти со всеми своими родственниками был на «вы», было ей и непривычно и неудобно, хотя никак не сказывалось на том, как она вела наш совсем не легкий и непростой дом. Но весь последний год я очень остро чувствовал непрочность нашего быта. Раза два говорил Тимоше, резковатому иногда, как и полагается подростку, юноше:

— Как ты не чувствуешь, что у нас все висит на волоске.

С середины девяносто четвертого года этот волосок начал рваться. Зою Александровну удалось выходить и они вчетвером, без меня уехали в Боровск. У меня, как всегда, была масса работы — надо было наверстывать все, что мы не смогли сделать, когда у «Гласности» не было офиса — теперь он опять появился — мы арендовали, кажется, четыре комнаты в каком-то институте на Верхней Первомайской.

В августовский вечер я засиделся за какой-то статьей до двух часов ночи и, чего никогда не делал, решил прогуляться, чтобы лучше заснуть. Вечер был теплый, прекрасный и я дошел довольно далеко от дома, остановках в четырех автобусных, до магазина «Океан» на Бабушкинской, где на парапете сидела с гитарой компания молодых ребят, хорошо пела, прихлебывая пиво. Я подошел поближе — единственный прохожий в такое время. Кто-то стал предлагать выпить пивка с ними, пели они хорошо — причин отказываться не было. Я подошел поближе — бутылок возле них было штук двадцать и не только пивных — человек на семь. Это было не много и не мало, никто пьяным не выглядел, пиво, которым они меня угощали, кончалось и я пошел с одним из парней к ближайшему киоску (тогда они все работали по ночам), чтобы угостить и их парой бутылок пива. И это была, конечно, моя ошибка, усугубленная тем, что у меня не было в бумажнике рублей, а были только доллары — кажется, триста стодолларовыми бумажками. Продавщица охотно дала сдачи по курсу со ста долларов — тогда они ходили наравне с рублями, а принимались даже более охотно, но мой спутник увидел у меня деньги — для них большие и сказал об этом приятелям. Минут через двадцать несколько из них на меня набросились. Один отбил донышко пивной бутылки и этой «розочкой» смог попасть мне в лицо, в левый глаз. Я пытался не только отбиться, но и их урезонить, сказал, что им же лучше — меня отпустить — они уже не только забрали бумажник, но и видели какие-то непонятные им документы. Говорил, что так просто для них это не кончится, но один уже меня повалил, начал душить и последнее, что я услышал:

— Ты что — живым надеешься остаться.

Один из парней в ужасе кричал:

— Не убивайте, не убивайте.

Я потерял сознание, перед этим успел подумать:

— Ну, и слава Богу, — жизнь была так тяжела, что не о чем было жалеть. Перед тем, как потерять сознание, перед смертью, как мне казалось, никаких сцен из жизни в голове у меня не проносилось, а лишь какие-то коричневые беспредметные структуры, похожие на картину Евграфова в «Русском музее».

Но не знаю, через какое время, через полчаса, через час, сознание вернулось. Уже почти рассвело, вокруг меня валялись разбитые и целые бутылки, разбитая гитара и никаких людей. Минут через десять я с трудом поднялся, шея болела, все лицо было в крови, но ни смыть, ни стереть ее было нечем. Я как-то поплелся в милицию на Бабушкинской, но все было закрыто, какая-то случайная старушка, взглянув, сказала — «иди на станцию». Я поплелся, весь залитый кровью к Лосино-Островской. Неподалеку была какая-то милицейская служба, но и там открывать дверь не захотели. Час я просидел у них на ступеньках, дойти до дому не мог, с трудом уговорил вызвать «скорую».

Меня привезли в приемный покой 1-й Градской больницы, где вынули из лица часть стекла, оставлять тоже не хотели — «само заживет», но я не мог двигаться и в конце концов решили оставить.

В светлой палате было больных пять или шесть, но лечили одного — явно много платившего врачам молодого владельца нескольких фабрик по пошиву рубашек в Таиланде. Конкуренты устроили ему автомобильную аварию, ограбили, но он остался жив, очень обижался, что таможенники в Таиланде берут разные взятки за вывозимые им рубашки в зависимости от того, какие бирки он на них пришивает — за «Кристиана Диора» — больше, за фирмы попроще — меньше. Рубашки-то одни и те же. Другой сосед — молодой очень красивый цыган с тоской рассказывал, как разлагают деньги их мир — все меньше поют, все больше торгуют.

Ко мне тоже, слава Богу, из Боровска приехала жена и выяснилось, что хоть ключи у меня вытащили, но ни квартиру, ни «жигуленок» бандиты искать не стали. Приходили журналисты (из «Времечка», из каких-то газет), милиционеры, но не врачи. Через четыре дня (контрольный срок для сотрясения мозга) пришла минуты на две окулист, повертела у меня перед глазами сперва тремя пальцами, потом четырьмя — я правильно их пересчитал и она удовлетворенно сказала — «все хорошо». Единственное, что она забыла сказать — чтобы я прикрыл здоровый глаз — видел я все, конечно, им.

Меня перевезли домой и месяц я лежал дома — становилось все хуже. Подняться практически не мог, левым глазом видел все меньше и меньше. В конце концов Татьяна Георгиевна Кузнецова — верный друг во всех моих перипетиях, озабоченная тем, что со мной происходит и имеющая, как многие крупные адвокаты, знакомых повсюду, созвонилась с директором нейро-хирургического института имени Бурденко и меня отвезли туда. Сразу же оказалось, что у меня не сотрясение мозга, а ушиб головного мозга, что потеря мозгом кровоснабжения на то время, что меня задушили и я потерял сознание, может оказаться для мозга необратимой. В общем я месяц пролежал в институте, возможно, в той же палате, где умер мой дед — его, с опухолью мозга, оперировал в 1936 году Бурденко, вызвав для консультации из Ленинграда еще и невропатолога академика Егорова. Дед был крупным ученым — в самых важных тогда областях гидравлики, аэродинамики и успел умереть в этом институте до того, как всех его коллег и учеников начали сажать и расстреливать. Лечил меня внимательно и, как оказалось, вполне результативно почти мой однофамилец — кандидат медицинских наук Григорьян. Остальные врачи и хирурги были как правило, доктора и профессора — я считал, что меня к нему положили во многом по национальным признакам, но был вполне доволен. Но через неделю в институте случилось чрезвычайное происшествие — ночью был зверски избит и в полумертвом состоянии привезен в травматологию их же, да еще очень любимый и уважаемый врач. И вдруг оказалось, что оперировать коллегу, да еще и находившегося в критическом состоянии был назначен именно «мой» Григорьян. И я понял, что его считают одним из лучших, если не лучшим хирургом в институте. А через несколько дней спросил:

— Вполне очевидно как Вас ценят коллеги. Почему же все они доктора наук, а Вы единственный — кандидат?

— Ну, это просто разные специализации. Одни умеют писать диссертации, другие — оперировать, — житейские преимущества Григорьяна не заботили.

После института нейрохирургии довольно долго я пролежал в институте им. Гельмгольца. Левым глазом я уже почти ничего не видел, мне делали довольно болезненные уколы прямо в глаз в надежде, что кровяные сгустки в нем рассосутся. Раньше это было возможно даже с нехитрыми лекарствами, но окулисту в Первой градской все это было неинтересно. Сейчас было уже поздно, пришлось чистить глаз хирургам, удалять хрусталик — восстановить как следует левый глаз так и не удалось, даже несмотря на героические усилия одного из самых замечательных русских врачей — Елены Олимпиевны Саксоновой.

Но пока я лечился по разным институтам опять заболела Зоя Александровна. У нее началось воспаление легких, что часто бывает после инфаркта, приехавший врач сказал сразу две взаимоисключающие вещи:

— Ее надо госпитализировать. Дома вы ее не выходите.

А потом прибавила:

— У вас и без того один человек в больнице. С двумя вы в разных больницах не справитесь, — очевидно, реально представляя то, что со мной уже было в далеко не худшей 1-ой градской больнице.

Главное же Зоя Александровна без устали повторяла — «не хочу в больницу», «не хочу в больницу». Начался второй инфаркт, острые связанные с ним боли. Их не удавалось ничем снять и теперь Зоя Александровна лежа и полусидя с отчаянием повторяла:

— За что? За что?

Как неистребима во всех нас надежда на справедливость жизни…

Зоя Александровна умерла двадцатого октября. Благодаря помощи Ильи Заславского ее удалось похоронить на небольшом кладбище возле церкви в Медведково, куда она ходила в тех редких случаях, когда у нее оставалось от забот о нас время. Дом опустел. Вскоре на месяц по приглашению своего крестного — Валерия Прохорова уехала в Париж Нюша. Я полуслепой — еще не научившийся ориентироваться с одним глазом, с постоянными головокружениями, все же как-то продолжал работать.

Появилась большая статья Гены Жаворокова в газете «Криминальная хроника», где он обвинял в нападении на меня сотрудников КГБ. Я говорил ему тогда и убежден в этом сейчас, что это не так. До этого я никогда не выходил по ночам прогуляться, я зашел очень далеко от дома — всего этого нельзя было рассчитать и подстроить. Такой в это время была Москва, мне не следовало подходить к этой компании, а уж тем более — показывать деньги, расплачиваясь за пиво.

И хотя я довольно редко в те месяцы мог добираться до офиса фонд продолжал работать. Мы подготовили новый номер журнала «Гласность» после почти четырехлетнего перерыва, но, конечно, как и четвертую конференцию о КГБ не смогли издать. Материалы номера сохранились и я там пишу в предисловии, что в условиях тотального уничтожения всей независимой печати в России (это после дивного «закона о печати», обладавшего для нее почти такой же красотой и значением, как сталинская конституция 1937 года для демократии в СССР), восстановление журнала казалось особенно необходимым. Но уже неосуществимым.

В эти же недели появились первые признаки начинающейся войны в Чечне. Ельцин еще не провел известного заседания Совета Безопасности (рассказ о нем есть в изданном нами III томе «Трибунала о военных преступлениях в Чечене»), еще не было никаких широковещательных заявлений, но в Москве внезапно прогремели два взрыва. Один был в троллейбусе и был ранен его водитель, другой — возле моста через Москву-реку и погиб сам неудачливый подрывник. У него сотрудники Петровки обнаружили документы офицера ФСБ, потом выяснилось, что он сотрудничал с бандой Лозовского, который уже будучи обвинен в убийствах и грабежах (его из-за настойчивости тогда Петровки пришлось судить) на самом деле всего лишь выполнял поручения полученные из КГБ — практически был руководителем структуры КГБ для «особых поручений». Но через какое-то время руководитель аппарата президента Сосковец объявил, что это бесспорно дело рук чеченцев. К взорванному троллейбусу через десять минут подъехал мэр Москвы Лужков и будучи «очень опытным криминалистом», но не имея ни малейших для этого оснований, объявил журналистам, что это, конечно, чеченцы взорвали троллейбус и он выселит их всех из Москвы.

Я написал заявление Генеральному прокурору России Скуратову о том, что Лужков сеет межнациональную рознь в городе и стране за что должен быть привлечен к уголовной ответственности. Скуратов, как ни странно, мне ответил, написав, что признаки соответствующего преступления в действиях Лужкова имеются, но поскольку у него не было умысла (откуда Скуратов знал?) к возбуждению межнациональной розни, он не видит основания для возбуждения уголовного дела. Я написал от имени «Гласности» новое письмо генеральному прокурору о том, что человек не способный осознавать последствия своих действий, вряд ли может быть мэром столицы России и прокуратура должна обратить на это внимание. Но ответа от Скуратова больше не получил.

Одиннадцатого декабря во второй день очередного четвертого круглого стола «Законодательства о спецслужбах» в дубовой гостиной Союза писателей, после выступлений лучших русских юристов — Александра Ларина, Сергея Пашина, Инги Михайловской, Игоря Петрухина, «диссидентов» из МВД (генерал Виктор Агеев), прокуратуры г. Москвы (Владимир Голубев) и КГБ (полностью уволенное руководство научно-исследовательского института КГБ — полковники Петр Гроза, Петр Никулин, Шестаков за попытку разработать закон о гостайне, сокращающий надзор КГБ за страной) мы включили телевизор и услышали сообщение о первых бомбардировках Грозного. Заместитель председателя комитета по безопасности Сергей Босхолов и судья Конституционного суда Эрнст Аметистов тут же уехали. Для них начало войны, да еще сразу же с использованием армии было такой же неожиданностью, как и для всех остальных.

Для всех, наконец, наступил час истины. Стало невозможным ни одному мало-мальски достойному человеку закрывать глаза на то, кто находится у власти в России, как на самом деле принимаются важнейшие решения и какие это решения на самом деле. Реакция в российских, якобы демократических правящих кругах была малозаметной. Лишь два человека поступили решительно: Юрий Хамзатович Калмыков в знак протеста ушел с поста министра юстиции, Сергей Алексеев — ушел с поста руководителя Комитета по гражданскому праву в России и из президентского совета, а от отвращения ко всему, что происходит уехал из Москвы в Свердловск. Ковалев и еще человек пять ушли из президентского совета, но не с других своих должностей и постов. Впрочем, совет этот изначально был одной из созданных Ельциным и Гайдаром декораций. Вячеслав Бахмин по совету Ковалева ушел со своего поста в МИД’е (начальник управления по культурному и гуманитарному сотрудничеству), о чем потом очень жалел. Вот, собственно, и все.

В России вполне откровенно установилась диктатура использовавших Ельцина спецслужб, которые добились начала этой войны не только против Чечни, но против всей России. Ее теперь можно было с легкостью перевоспитывать, делать все более полицейским государством, бесконечно расширяя свои политические и материальные возможности. Уже вовсю шел раздел России. Даже значительная часть руководства армии была против войны — не только генерал-полковник Эдуард Воробьев, подавший в отставку, но и Генеральный штаб, писавший отрицательные заключения на присылаемые ему планы войны и даже министр обороны Грачев пробовал упираться — описание этого есть в материалах к «Трибуналу по Чечне», подготовленных «Гласностью». Но армия на то и существует, чтобы выполнять команды. Спецслужбы не только в России — бывало и в других странах — рвались к власти. Народ (с подтасовками или без) сам избирал будущего диктатора не только у нас. Но в России все это могло произойти лишь в условиях, когда демократическое движение было уничтожено, а СМИ — в силу своей бессмысленности, трусости, жадности — не выполняли свой долг перед обществом.

Любопытно, что период первой войны в Чечне был самым парадоксальным в истории России. Все основные виновники этой войны неожиданно стали (или изображали это) в той или иной степени ее противниками.

Егор Гайдар, уничтоживший «Демократическую Россию», которая могла бы вывести на улицу миллионы людей по всей стране с протестом против войны и заставить ее прекратить, стал, по материалам Андрея Илларионова, противником войны в Чечне, правда только именно в это, неподходящее по его мнению, время. Хитренькие козлики в «Мемориале», которые тоже до 1992 года могли вывести на улицы десятки, если не сотни тысяч человек и с их мнением Ельцину пришлось бы считаться, решили теперь (даже нарушив свои правила) послать своих осторожных «наблюдателей» в Чечню, чтобы изредка рассказывать о творимых там преступлениях. Всего же там было в первую войну убито — по приблизительным, конечно, данным около ста тысяч человек, в первые же недели от ковровых бомбардировок — около сорока тысяч мирных русских людей.

А ведь «Демократическая Россия» и «Мемориал» могли бы недопустить войны в Чечне, защитить сотни мелких демократических организаций, уничтоженных Гайдаром и Ельциным по всей стране. Но теперь в результате их успешной деятельности всего человек сто или двести вышли на площади и поговорили об этом в Москве.

— Мы плакали дома, — сказала мне Бродская, — немолодой театровед, писавшая о Станиславскои и МХАТ’е и мечтавшая жить совсем в другой стране.

Таким же, как роль и позиция Гайдара и «Мемориала» было и поведение российских СМИ. Довольно много журналистов, по-видимому, искренне были возмущены и самим фактом войны и теми варварскими методами, которыми она велась. Не только в газетах, но и по телевидению изредка бывали вполне правдивые военные репортажи, многие журналисты погибли в Чечне, но никому и никогда не пришло в голову, что именно они равнодушно смотрели на уничтожение демократических организаций, демократических институтов в стране, никто из них не защищал подлинно свободной и независимой самиздатской демократической печати, то есть всего того, что могло бы помешать развязыванию этой бойни. Лучшие журналисты, да и немного их было, действительно, увидев эту новую кровь во время чеченской войны прозрели, но уже было поздно — не так уже много времени оставалось и до разгрома этой полусвободной прессы. И ее уже тоже некому было защищать. Только «Гласность» через месяцев пять начала подготовку к «Международному трибуналу по преступлениям в Чечне» — первой в русской истории попытке судебного следствия над руководителями страны за принятие преступных решений. Но до этого произошло еще немало самых страшных в моей жизни событий. Но не сразу.

Одновременно с остро критическими круглыми столами по законодательству о спецслужбах (причем третий и четвертый удалось издать и это поразительно интересное свидетельство оценки и опасений по поводу того, что нам предстоит, лучших специалистов именно тогда, когда все эти законы успешно в Думе штамповались), нам удавалось каким-то чудом выпускать в 1993-1994 годах три постоянных информационных бюллетеня да еще и по-русски и по-английски:

— Правозащитный вестник.

— Государственная безопасность и демократия.

— Христианский вестник.

Последний из них потом даже отделился от «Гласности» и некоторое время Володя Ойвин издавал его самостоятельно — я не мешал ему получать отдельные гранты. Впрочем, довольно быстро оправдалось мое ему предупреждение — гранты он получал только американские, а американцы большие прагматики — когда дают какие-то деньги, хотят, чтобы все было в точности так, как они это понимают. Но это все же совсем другая, не европейская культура, да и положение в России они понимают чаще всего довольно плохо, но достаточно жестко настаивают на своем. Поэтому мне довольно часто от сотрудничества с американцами приходилось отказываться — не то, что они хотели что-нибудь дурное, просто их стереотипы в России оказывались часто непродуктивны или даже контрпродуктивны. В конце концов Володя в это тоже уперся и издание «Христианского вестника» ему пришлось прекратить, как впрочем и нам двух других бюллетеней — но по причинам полного очередного безденежья, и Володя опять вернулся работать в «Гласность».

Одновременно нами был создан даже «Общественный центр по информации и анализу работы российских спецслужб». Собственно все, что имело отношение к КГБ в работе «Гласности» теперь происходило в этих рамках: конференции «КГБ: вчера, сегодня, завтра», круглые столы, издание бюллетеней, да и вообще вся немалая издательская деятельность проводимая в этом направлении. У нас уже было свое официально зарегистрированное издательство, выполняющее даже некоторые заказы со стороны, что тоже помогало удерживать «Гласность» на плаву во все более и более враждебной среде называющего себя «демократическим», а на самом деле не просто авторитарным, а все более террористическим по отношению к народу России режиму.

Но после нового 1995 года, который мы в последний раз встретили хотя бы вчетвером — Нюша, ездившая по приглашению своего крестного в Париж, где работала в «Русской мысли» как раз к этому дню вернулась, мы с женой уехали на Рождество (православное) в Иерусалим — по приглашению Иерусалимского университета. В моем докладе были еще хоть некоторые иллюзии относительно Ельцина, которого я никогда не поддерживал, но еще говорил о том, что спецслужбы в России успешно борются с демократией, и что расстрел Белого дома Ельциным был подобен отказу Екатерины II от своего Наказа, то есть перечеркнул все его робкие симпатии к европейскому пути развития России. Тимоше мы купили в подарок нательный крест с фигурой распятого Христа, а когда пришли к древнему монастырю, на месте, где содержался Христос перед распятием и где сказал ведомый стражниками Петру о петухе, который прокричит трижды, в соседнем монашеском огороде бегавший на воле петух и впрямь трижды пропел. Никто никого не предавал, к нам это совпадение никакого отношения не имело, но забыть его не могу. Не могу забыть запись одного из последних ток-шоу Владислава Листьева на ОРТ. Посвящено оно было работе Федеральной службы безопасности и в качестве главного действующего лица пришел генерал-лейтенант Леонов — тогда, кажется, первый заместитель директора. Меня Листьев, естественно, тоже позвал, но говорить особенно не давал — у него был свой план передачи. По очереди давал гебистам объяснять, какое важное дело для страны они делают, задавал довольно деликатные им вопросы, но когда Леонов почти автоматически повторил то, что руководство ГБ постоянно повторяло:

— Мы совершенно законопослушная организация. В СССР были одни законы и мы их выполняли, сегодня — другие и мы выполняем их.

Листьев вдруг с большой злобой просто закричал:

— Так вы что, как проститутки ложитесь под каждого кто заплатит?

Не знаю, вошла ли эта реплика в окончательный текст передачи — я тогда телевизор не смотрел никогда, но такое накопившееся озлобление было в этой реплике Листьева, что я подумал, что у него со времен Иновещания большой и нелегкий опыт общения с этой компанией.

И потом, когда первого марта он был убит и звучало множество вранья о его смерти, явно сочиненного на Лубянке, подумал, что и предыдущий его опыт и эта фраза в адрес генерала «Лубянской преступной группировки», как назвал ее потом Литвиненко, вполне могли быть причиной его убийства.

По возвращении в Москву с двадцатого по двадцать второе января должна была проходить конференция «Фашизм в тоталитарном и посттоталитарном обществе». Я не был ни в числе членов оргкомитета конференции, ни в числе выступающих на ней — к этому времени и я и фонд «Гласность» уже находились почти в полной изоляции: вся демократическая среда, плоть от плоти которой и была «Гласность», уже была почти полностью уничтожена по всей России, с «победившими» и около ельцинскими демократами мы не имели и не хотели иметь ничего общего. Ни в каких российских средствах массовой информации ни я, ни все что делал фонд «Гласность» никогда не упоминались. Конечно, лично в более и даже еще в менее приличной русской среде я еще был хорошо известен. На конференции и круглые столы «Гласности», если я приглашал, как правило приходили (кроме тех, кто панически боялся). Но двадцать первого января был проведен круглый стол «Война в Чечне: опасность тоталитаризма» и туда я был приглашен выступить. Этот доклад со всеми другими на круглом столе, к счастью издан, лежит передо мной, да я и так отчетливо помню все, что в этот вечер случилось.

Здесь нужно сделать одну странную, но необходимую оговорку: я несмотря ни на что хорошо отношусь к Сергею Адамовичу Ковалеву — одному из самых честных и чистых людей, которых я встречал в своей жизни. Но при этом, даже учитывая лагерный опыт и всю его очень нелегкую и достойную жизнь, — человека чудовищно доверчивого и наивного. Из-за этого именно он, больше чем кто-либо другой оказывался причастен и к самым отвратительным (на мой взгляд) событиям в политической жизни России. Через некоторое время (иногда несколько лет) он понимал это и со свойственной ему абсолютной честностью сам рассказывал — по крайней мере мне — как его использовали или уговорили. Вот эта любовь и жалость к Сергею Адамовичу, попытка чуть меньше его обидеть, разделить с ним вину за то, что случилось и было для меня основным и незабываемым ощущением во время доклада.

Я говорил о том, что все мы на попелище. Уничтожено, сожжено демократическое движение в России в первую очередь «Мемориал» и «Дем. Россия» и именно поэтому и стали возможными преступления в Чечне. Что это мы — демократическая составляющая России и являемся виновниками войны и творящихся злодеяний. Но кроме Гайдара, как раз все те, кто уничтожил и «Демократическую Россию» и «Мемориал», как мощные общественно-политические организации, кто разрабатывал и голосовал за новую конституцию, по которой и Дума и Совет федерации стали совершенно бесправны и оказывались сторонними наблюдателями решений, принятых в Кремле и сидели за этим «круглым» столом. Но, конечно, никто не хотел признавать себя виновным. Чтобы чуть меньше обидеть Сергея Адамовича я гипертрофировал собственную вину, говорил, что сам десятки раз выступал за Конституцию, которая и сделала возможным это преступление. На самом деле это было неправдой — меня уже года четыре и близко не подпускали к радио, телевидению, газетам и если пару раз меня кто-то и снимал, то только в попытке меня дискредитировать, а не для рекламы существующего режима, как более удобных всех остальных за нашим круглым столом. Закончил я тем, что:

«Если в новой России мы с Ковалевым опять окажемся на лагерных нарах — это будет вполне справедливо… Не думаю, что мы можем стать лучше, исправить то, что мы сделали так плохо. Но мы хотя бы можем научить на нашем примере других, наших детей».

Но я не ожидал, что меня ожидает гораздо более страшная беда.

Как всегда меня никто не поддержал. Ковалев явно показывал, что я должен как можно скорее закончить. Владимир Илюшенко — один из лидеров уже погибшей «Московской трибуны» как и все, обвинял во всем только Ельцина. Я говорил, в частности о том, что Ельцин с его «биологическим инстинктом власти» может быть и продолжал бы опираться на демократов, как-то прислушивался к их мнению и не было бы этой войны, если бы сами демократы не уничтожили все, что служило им опорой. И увидев, что они ни на что не способны, Ельцин нашел себе других союзников.

Илюшенко говорить о нашей вине, как и все другие, не пожелал:

— Сергей Иванович Григорьянц говорил, что это мы заставили Ельцина сменить команду. А кто заставил Ельцина насиловать общество, вести войну в собственной стране.

И так далее. Все было правильно, но не об этом. Никто не хотел понимать своей личной и коллективной вины.

На самом деле я в этом своем захлебе — по-видимому, я уже чувствовал, что меня ждет через несколько часов, в этом своем гипертрофированном преувеличении своей вины (я то как раз не переставал бороться с разгромом демократических организаций, да и «Гласность» восстанавливал раз за разом) — все же был бесспорно неправ — вина всех присутствующих была в другом — не в том, что они своей беспомощностью помогли тем, кто сейчас беспрепятственно убивал мирных жителей в Грозном, а в том, что несколько лет назад ошиблись и потом упорствовали в своей ошибке, когда стало ясно, что теперь с их помощью, под их либеральные разговоры опять в России, как это было постоянно с семнадцатого года, пришли к власти убийцы, а демократы помогали им маскировать свою сущность, боялись сами себе признаться, с кем опять имеют дело. Мне, наименее обманывающемуся, предстояло убедиться в том кто правит Россией, с кем я пытаюсь бороться уже в ближайшие часы.

1Не помню в Москве или в Варшаве Ромашевский рассказывал мне, что это именно он сверг Ярузельского. Вскоре после того, как Збигнева освободили из заключения (при введении военного положения в Польше) он смог уехать в США. В Польше начались все более массовые митинги и демонстрации, на которые правительство Ярузельского реагировало по-новому — всех участников тщательно фотографировали сотрудники безопасности, после чего опознавали и увольняли с работы, а студентов и школьников выгоняли из школ и вузов. Митинги начали спадать, но Ромашевский у американских поляков собрал большой фонд и теперь, когда рабочих увольняли с работы, фонд продолжал им выплачивать зарплату. В результате вся Польша вышла на улицы. Москва теперь явно не была готова к интервенции и Ярузельскому пришлось создавать коалиционное правительство с представителями «Солидарности». Впрочем, может быть это было запланировано заранее. Как мне говорил единственный приличный польский премьер Ян Ольшевский.

поделиться

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.