4. Побоище в Тбилиси и «Золотое перо свободы»

Вернувшись из Армении узнал о присуждении мне «Золотого пера свободы» — крупнейшей премии в области международной журналистики, присуждаемой «Ассоциацией издателей газет», на самом деле — издателями и владельцами 95% средств массовой информации в мире — все крупнейшие теле и радио компании, агентства, журналы входят в эту ассоциацию. Естественно, присудить обязательно хотели кому-нибудь из русских журналистов. Другим кандидатом был редактор «Огонька» — самого либерального, но все же правительственного издания в Советском Союзе — Виталий Коротич. Но выбрали меня. В мире относились с большим уважением к политзаключенному чем к доверенному лицу советских властей, к редактору разгромленного журнала, чем к руководителю правительственного издания. Но я отнесся к этому с большим равнодушием, интерес к Советскому Союзу не переносил на себя, так же как и к тому, что оказался в 1988 году на четвертом месте в списке самых известных людей в мире (на первом месте был Горбачев) — и не только потому, что толком не понимал, что это такое и какие дает возможности. Но в западном общественном мнении я в третий раз оказался первым: первый известный им освобожденный из советской тюрьмы политзаключенный, первый издатель независимого преследуемого журнала во все еще страшном Советском Союзе, и теперь — первый из приехавших в это новое «горбачевское» время на Запад из советских противников тоталитарного режима. Конечно, все это происходило уже с Солженицыным, Гинзбургом, Буковским. Ненадолго успел приехать в США перед гибелью Андрей Сахаров. Но к тем, кто выбрался из СССР раньше, успели привыкнуть, да и вопросы к ним были совсем другими, Андрей Дмитриевич говорил очень мало и очень осторожно, консультировался с врачами по поводу болезни сердца и на ужине устроенном в честь него в Уолдерф-Астория богатейшими людьми Америки отказался собирать их взносы для помощи демократии в Советском Союзе. В общем, несмотря на свою безумную известность и популярность — уже площадь в Нью-Йорке рядом со зданием ООН была названа его именем — скорее разочаровал в этот раз западное общественное мнение, которое ждало от него, как и всегда, ясных и четких предложений и планов на будущее.

Впрочем, оказалось, что и я, первым проведший в странах Западной Европы и США не неделю, а в 1989-90 году почти целый год, тоже скорее разочаровал, как многочисленных политических деятелей (вплоть до президентов и премьер-министров), так и в результате — западное общественное мнение в целом. Причины были две и обе серьезные: в мире царила «горбомания», а я был при всем сочувствии ко мне, лишь на четвертом месте и противостоять всему гигантскому пропагандистскому аппарату КГБ-ЦК КПСС с очень небольшим количеством союзников («Русская мысль» с Иловайской и Геллером, Володя Буковский, в первый год — радио «Свобода») на самом деле был не в состоянии. К тому же у всех нас (а сюда нужно прибавить и немало американских и европейских общественных деятелей — Ален Безансон, Питер Рэддевэй, Жак Франсуа Ревель) было внятное недоверие к официальной советской пропаганде, констатирование очевидных нестыковок в рекламе перестройки, но не было бесспорного понимания процессов идущих в руководстве Кремля и Лубянки и альтернативного плана действий.

Ничего не понимали многочисленные идеалисты, восторженно относившиеся к самоотверженности диссидентов, искренне радовавшиеся нашему освобождению и полагавшие, что Сахаров, я, Буковский и другие тут же, подобно Нельсону Манделе, освобожденному из тюрьмы примерно в это же время, станем новыми руководителями Советского Союза.

Объяснить, что между нами и Нельсоном Манделой (а как мне в ООН все устраивали с ним рекламную встречу) нет ничего общего, что наше освобождение — просто пропагандистский трюк КГБ и Политбюро, и никто власть нам отдавать не собирается — хорошо уже то, что не всех убивают — было совершенно невозможно. Конечно, я еще не понимал в 1988 году чем все это кончится и просто делал все, что мог для того, чтобы демократия победила, чтобы не попиралось человеческое достоинство (в том числе мое собственное), но сама борьба с «Гласностью», с реальной, а не на уровне болтовни, демократией в СССР, а мы еще не понимали, что противников у нас не один, а два — КГБ и ЦК КПСС и у них разные цели, ежедневно доказывала, что от идиллии мы бесконечно далеки. Но людям хочется верить в доброе и все, что я говорил искренне огорчало и вызывало неудовольствие собеседников, а иногда и прямое недоверие — ведь почти все другие постоянно повторяли, что в СССР вот-вот наступит подлинная свобода и рай на земле. На последующие встречи с президентами и госсекретарями, министрами и премьер-министрами я ездил или меня возили со скукой и плохо скрываемым раздражением. Я повторял, что «вы слышите слова Горбачева, а мы видим его дела». Мне отвечали: «но ведь вы должны благодарить его за то, что он освободил вас из тюрьмы». Я отвечал: «он сделал это для себя, а не для меня». Позже один из знаменитых итальянских издателей, герой сопротивления, президент Ассоциации издателей рассказывал мне, что у Горбачева руки тряслись, когда он слышал мое имя. Чаще всего со мной из любезности никто почти не спорил, не возражал. Но и никакой пользы, никаких заметных перемен в понимании того, что происходило в Советском Союзе эти встречи не приносили. Впрочем, ста миллиардов долларов, которые выпрашивал на Западе Горбачев для сохранения своей власти, он так и не получил, вероятно, и в результате того, что рассказывал на Западе о реальном положении в СССР и я.

Впрочем, на многочисленных встречах бывали и совсем другие, гораздо менее идеалистически настроенные люди, многие из которых (иногда и русские) считали, что чем хуже в России — тем лучше, в частности, для их стран. И пытались воспринимать меня союзником в их работе за процветание других стран. Да и почему, собственно, сенаторы и правительственные чиновники должны думать об интересах России и русского народа, а не о своих странах и своих избирателях… Другое дело, что и с ними у меня не находилось общих позиций. Бывали, конечно, и замечательные исключения. Премьер-министр Франции Мишель Рокар не только демонстративно пригласил меня на обед в Матиньонский дворец (резиденцию премьер-министра) в тот самый день когда Миттеран пригласил на обед приехавшего во Францию Горбачева в Елисейский дворец, но и в длинном разговоре с умнейшим Рокаром сквозило подлинная озабоченность, что же в действительности происходит в Советском Союзе. Несовпадения пропаганды и действительности у нас для премьер-министра дополнялись какой-то судорожной активностью французской коммунистической партии и всех многочисленных контролируемых ею и КГБ коммерческих структур. Говорить со мной — посторонним, достаточно подробно он, конечно, не мог, да и я был неспособен тогда сказать что-то конкретное.

Гораздо важнее для меня было все, что происходило в стране. Главным событием весны восемьдесят девятого года было кровавое побоище в Тбилиси. Оно совсем не было похоже на то, что так незамечено произошло в Ереване. В Армении была локальная задача — предупредить миллионный народный митинг, который мог привести к появлению не только гигантских, охватывающих почти все население республики (в Ереване уже на первый митинг съезжалось множество людей даже из горных городков и поселков), но и параллельных, не контролируемых — пока — из Москвы демократических органов власти. Но все же это была совсем маленькая республика и это была местная задача — по подавлению демократического движения, хотя Комитетом госбезопасности были осторожно решены и будущие политические задачи: вместо непокладистого Паруйра Айрикяна среди арестованных членов «Карабаха» были найдены вполне сговорчивые лидеры.

Трагедия в Тбилиси (и все связанное с ней) совсем не была локальной задачей московского руководства и скорее напоминала по масштабу московский путч августа 1991 года. Всю зиму Чебриков, Крючков и его агентура в Верховном Совете СССР напуганные взрывообразным ростом демократического движения по всей стране, появлением непланируемого из Лубянки и захватывавшего всю страну движения «Демократическая Россия», стремительным ростом, близкого всей интеллигенции, движения «Мемориал», все растущего и внутри страны и за рубежом влияния «Гласности», к которой и вовсе у КГБ не было реальных подходов, настаивали сперва на введении военного положения, для которого не было абсолютно никаких оснований, но смогли провести лишь указ об усилении ответственности за антигосударственные действия, который появился как раз накануне убийств в Тбилиси (8 апреля), а его главный пункт был тут же отменен Верховным Советом. Но и для этого не было совершенно никаких оснований, выходки Новодворской с ее «Дем. союзом» всерьез принимать было нельзя, хотя им создавали необычайную рекламу, серьезной провокации в Москве при уже бесспорно политизированном и бдительном населении устроить было невозможно.

Как происходила подготовка к зверскому избиению людей в Тбилиси (с до сих пор до конца не установленным числом погибших) мы не знаем. Архивы Лубянки никто не видел, архив тбилисского КГБ — тоже, предусмотрительный Звиад Гамсахурдиа сжег его в первый же день своего прихода к власти. Вскоре стало ясно, что Звиад был не единственным управляемым человеком в Грузии, а рыцарственный и ясный Мераб Костава как-то очень быстро и странно погиб.

Из воспоминаний о начале 1989 года премьер-министра СССР Николая Рыжкова и второго секретаря ЦК КПСС Егора Лигачева видно, что советское руководство в это время больше всего озабочено внезапной антиправительственной активностью в Верховном Совете еще недавно абсолютно преданных советской власти Юрия Афанасьева (партийного чиновника, руководителя Всесоюзной пионерской организации, к тому же не раз выполнявшего во Франции не вполне ясные поручения), Гавриила Попова (абсолютно надежного советского экономиста, заведующего кафедрой в Московском университете), Анатолия Собчака (столь же правоверного юриста, даже вступившего в КПСС летом 1988 года) и нескольких других. Соединяясь с внезапно образовавшимися повсюду Народными фронтами, которые по преимуществу были даже не столько националистическими, сколько открыто сепаратистскими они внезапно стали серьезной угрозой не только единству СССР, но и работе экономического механизма. Законы о кооперативах, совместных предприятиях и резкое снижение государственного заказа в промышленности (при сохранении государственных цен во всех добывающих отраслях) привели к гигантскому, по тем временам, обогащению наиболее предприимчивых директоров, создавших кооперативы на своих и за счет своих предприятий, массовую спекуляцию и диспропорцию цен, приведшую в частности к шахтерским забастовкам, то есть резкому социально экономическому недовольству народа и окончательному вымыванию из торговли продуктов массового спроса благодаря резко выросшей массе наличных денег.

При этом и Лигачев и Рыжков как бы совершенно не замечают, во всяком случае не пишут об этом, как умело пользуются этим столь полезным для них законодательством образовавшийся симбиоз из сотрудников МИД’а, где создано специальное «внешне-торговое объединение», КГБ, ЦК ВЛКСМ и ЦК КПСС, где тоже создан новый «Международный отдел», занятый исключительно финансовыми операциями.

На фоне этого расползавшегося по стране партийно-директорского грабежа, внезапной активности политической жизни и раскручивающейся рекламной компании Ельцина (к нему я еще вернусь) начинаются массовые митинги в Тбилиси. На первый взгляд митинги эти не должны были, среди всего, что происходило в стране, вызывать особенного волнения и даже интереса, во-первых, они были в десятки раз менее многолюдными, чем, скажем, в Ереване, да и тридцать тысяч человек, собирались на них в специально отведенном месте — на городском ипподроме. Даже, когда они переместились к дому правительства число митингующих сократилось до восьми (во время избиения) — пятнадцати тысяч человек. К тому же митинги в основном были посвящены опасности отделения от Грузии Абхазии, но после того, как Адлейба — провозгласивший стремление Абхазии стать равноправной республикой СССР, а при этом первый секретарь ЦК этой автономной республики в составе Грузинской ССР, сам подал в отставку и положение нормализовалось, число митингующих в несколько раз сократилось и с ними вполне можно было договориться или не обращать на них внимания.

И тут начались странные и страшные события в нынешних все более бурных временах в Советском Союзе, давшие возможность для различных толкований участниками, но как кажется тем не менее вполне очевидные.

Начнем, естественно, с тбилисского руководства. В 1991 году в одном из интервью (газета «Известия» 14 сентября) первый секретарь ЦК Грузии Патиашвили достаточно откровенно все описал. Сперва (5 апреля) в Тбилиси приехали три уполномоченных представителя ЦК КПСС, один из которых был очень близок к Чебрикову. Виктор Собко, Вячеслав Михайлов и Алексей Селиванов. После этого приехал наделенный чрезвычайными полномочиями первый заместитель министра обороны СССР К.А. Кочетов.

— Нам не хватало тогда мужества прямо спросить кто ему их предоставил, — говорит Патиашвили.

После чего полетели в Москву, причем, как утверждает Патиашвили, данные ему только для подписи, и составленные вторым секретарем ЦК Грузии Борисом Никольским (тоже очень любопытная фигура, позднее — заместитель мэра Москвы Лужкова и вообще очень устроенный человек в гэбэшной администрации Ельцина) и сотрудниками КГБ («мы получали всю информацию по линии КГБ, что было главной нашей ошибкой» — сетует Патиашвили) идут удивительные, совершенно противоречащие друг-другу, но как мы увидим именно такие, как нужны в Москве, телеграммы из Тбилиси.

Первая из оглашенных Лукьяновым на съезде написана Патиашвили (как он утверждает под диктовку) еще в ноябре 1988 года. Телеграмма вполне паническая с просьбой ввести военное положение, хотя речь идет всего лишь о разрешенном властями митинге, примерно тридцати тысячном (ничтожное число в равнении с Ереваном), да к тому же происходящем на выделенном для этого тбилисском ипподроме, то есть даже не в центре города.

Московские власти вполне адекватно на эту телеграмму реагируют: вместо введения военного положения Горбачев обращается с успокоительным заявлением к грузинскому народу и все становится на свои места.

Совсем иначе все происходит в начале апреля. Митинг переместился, правда, к Дому правительства, но он уже гораздо менее многочисленный от восьми до пятнадцати тысяч человек, из которых несколько десятков студентов объявили голодовку и лежат на ступеньках. К трем часам ночи (избиение было в четыре) и до одиннадцати утра на площади остаются только они, да несколько сот помогающих им женщин и сочувствующих. Так без особых изменений продолжается с пятого по девятое апреля, то есть положение стабильное и очевидное для всех.

Но Лукьяновым оглашена странная паническая телеграмма Патиашвили от 7 апреля, где он пишет чуть ли не о восстании и попытках захвата правительственных зданий.

Горбачев и Шеварднадзе в эти дни заграницей, вмешаться не могут и, по-видимому, это не случайное совпадение. В Тбилиси уже отправлен первый заместитель министра обороны СССР и три высокопоставленные сотрудника ЦК КПСС. Вполне очевидно, что план уже есть, но нужна верховная санкция.

На воспоминания Егора Лигачева, в это время полуформально второго секретаря ЦК КПСС, не во всем можно полагаться, но здесь нет оснований подвергать их сомнению. Курируя сельское хозяйство, рано утром 7 апреля он возвращается из поездки в Москву, днем сидит и пишет отчет о поездке, чтобы с 8 апреля уйти в отпуск.

Внезапно звонит Чебриков, настаивает на том, что необходимо в связи с событиями в Тбилиси срочно собрать членов Политбюро, Лигачев пытается отнекиваться, говорит, что не в курсе дела и вообще такие проблемы не его сфера ответственности, но Чебриков настаивает, а в ЦК КПСС привыкли слушаться КГБ, и Лигачев сдается, поручает обзвонить нескольких членов Политбюро. Тут же ему звонит министр обороны Язов — он уже все знает. Но не говорит, что уже два дня назад отправил своего первого заместителя в Тбилиси. Лигачев не понимает, что он уже выбран своими друзьями Чебриковым и Крючковым козлом отпущения и теперь таким останется до конца жизни. Чебриков оглашает панические телеграммы из Тбилиси, они принимают половинчатое решение, казалось бы никого ни к чему не обязывающее, к тому же без визы Горбачева. А он вечером должен вернуться в Москву, и казалось бы нужно подождать всего несколько часов. Однако начальник Генерального штаба генерал М. Моисеев от имени министра обороны тут же издает секретную и преступную директиву, просто поражающую своей избыточностью:

— 328 парашютно-десантный полк ВДВ перебазировать своим ходом к 8 апреля в г. Тбилиси;

— Привести в полную боевую готовность 171 учебно-мотострелковую дивизию; а так же

— Тбилисское высшее артиллерийское училище;

— 21 ОДШБР (отдельная десантно-штурмовая бригада).

Плюс к этому в Тбилиси отправлены курсанты высших милицейских школ из Горького, Воронежа, и Новосибирска, взвод химических войск, вооруженный не только «Черемухой», но и боевым (запрещенным к применению во всем мире) газом Си-Эс (по военной классификации «К-71»), и наконец, по утверждению Патиашвили «войска КГБ, о которых было доложено на Совете обороны, а затем они ни разу нигде не упоминались и сразу же после трагедии исчезли в неизвестном направлении».

И все это против нескольких тысяч мирных жителей (а скорее всего — гораздо меньшего числа), голодающих и оставшихся на ночь, чтобы им помочь, женщин.

Вечером возвращаются в Москву Горбачев и Шиварднадзе, их в аэропорту Шереметьево информируют о беспорядках в Тбилиси, но не сообщают о том, что громадные для такого случая воинские соединения, части МВД и КГБ приведены в боевую готовность. Тем не менее, Горбачев поручает Шеварднадзе и Разумовскому вылететь в Тбилиси и успокоить население. Но уже поздний вечер, только что прилетевший Шеварднадзе откладывает новую поездку до утра. И восьмого апреля выехать еще не поздно, да и самолет стоит наготове.

Но тут в Москве получают очень удобную, видимо, полностью продиктованную Патиашвили телеграмму — в Тбилиси все нормализовалось, то есть никакой причины для приезда Шеварднадзе уже нет. Горбачев отдыхает, новое заседание Политбюро 8 апреля тайно проводит сам Чебриков — о нем нет никаких сведений. Формально это заседание вполне успокоительное — его цель не дать никому вмешаться в уже подготовленную трагедию. Егора Лигачева в Москве уже нет, он как и предполагал восьмого апреля с утра уже уехал в отпуск. Но в Политбюро кем-то совсем другим работа ведется — именно 8 апреля появляется «Указ об усилении ответственности за антиправительственные действия», подготовленный, конечно, заранее, по-видимому, одновременно с планом избиения в Тбилиси. В Тбилиси пытается сопротивляться применению войск против мирного населения командующий Закавказским военным округом генерал Радионов. Но в Тбилиси его прямой начальник — первый заместитель министра обороны, прямо из Москвы, Радионов от имени министра обороны получает приказ начальника Генштаба о том, что он назначается главным в карательной операции, к тому же все подкреплено решением ЦК КПСС, правда Грузии, но приехавшие для этого представители ЦК из Москвы успешно его «дожимают». Радионов сдается и принимает на себя командование избиением и всю ответственность. Готовит казармы для ночной переброски парашютно-десантного полка из Кировокана и мотострелковый дивизии им. Дзержинского. После чего как сообщают в те дни только журнал «Гласность» и бюллетень «Ежедневная гласность» (статью Юрия Роста случайно оказавшегося в те дни в Тбилиси, Борис Изюмов снимает из либеральной «Литературной газеты»):

— В 3:45 воинская часть (по-видимому, это и есть таинственное соединение КГБ) прилетевшая на двух самолетах, доставлена на пятнадцати автобусах в казармы 8-го полка. Сразу же, получив саперные лопатки, щиты, боевые отравляющие вещества (Собчак упоминает о взводе «химических войск»), противогазы и индивидуальные комплекты антидотов (одна из этих оранжевых коробочек, привезенная тогда из Тбилиси, до сих пор у меня храниться) — сразу же начали избиение мирных жителей и распыление боевых отравляющих веществ (газа Си-Эс).

Через два часа — в шесть утра — основная группа карателей по команде из мегафона выстроилась в колонну и ушла с проспекта Руставели, оставив площадь заполненную трупами, тяжело раненными и отравленными. Через полчаса самолеты вылетели из Тбилиси.

В 1998 году в Минске была издана книга, которая называлась — «Подготовка разведчика системы спецназа ГРУ» и (из нее) только одно предложение: «Хорошо заточенным лезвием лопаты легко можно перерезать горло, развалить надвое череп, отделить пальцы от руки, а сильным тычком в живот сделать противнику харакири. Участники митингов в Тбилиси в апреле 1989 года запомнили боевые свойства лопатки на всю оставшуюся жизнь».

Те, кто выжил, конечно.

Несмотря на непрекращающееся вранье свободных советских журналистов эпохи перестройки о том, что толпа и провокаторы-экстремисты сами задавили несколько человек, но ничего особенного в Тбилиси не произошло, от Верховного Совета скрыть правду невозможно: депутат, академик Гамаз Гамкрелидзе со слезами рассказывает о том, что произошло, еще не понимая ни причин, ни смысла, ни масштаба трагедии.

За ним выступил генерал Радионов, который не очень жалея погибших, с откровенным пренебрежением относясь ко всем прямым и косвенным участникам трагедии в широком политическом спектре: от демократов до партийного руководства, сказал вещь вполне правдивую и очень важную (к сожалению, не каясь в собственном участии) — трагедия в Тбилиси была провокацией против Советской армии.

Вероятно, Радионов понимал от кого она исходила, но так же как в Тбилиси не был способен категорически отказаться от руководства, в Москве, как и Лигчев не был способен все сказать до конца.

Никто, кстати говоря, не упомянул о том, что это была акция запугивания во всесоюзном масштабе — не только в Тбилиси, но и в Таллине, Риге и Ташкенте в этот день в небе барражировали военные самолеты и вертолеты, а по улицам прошли (а в Таллине и остались на центральной площади) танковые колоны.

Естественно, тут же начали создавать комиссию Верховного Совета для расследования зверского побоища в Тбилиси. Как рассказывал мне позже Александр Яковлев, Крючков — пока еще первый заместитель Чебрикова, но уже главный перестройщик, настаивал на том, чтобы комиссию возглавил Собчак. И ему это вполне удалось. Сперва был предложен состав комиссии под руководством председателя Союза писателей Владимира Карпова и с участием Андрея Сахарова. Но потом кандидатура Карпова была отклонена так как он генерал в отставке. Появился новый состав комиссии теперь уже с Собчаком (но без Сахарова) и, кстати говоря, уже с двумя генералами.

Собчак блестяще справился с поставленной перед ним Крючковым задачей. В его выступлениях, в написанной им книге «Тбилисский излом», а, главное, в успешно созданном им общественном мнении была совершенно скрыта руководящая роль Чебрикова и Комитета государственной безопасности СССР в тщательно спланированной и с привычной для преступной организации жестокостью проведенной карательной провокации. Зато умело были нанесены мощные и никогда не изгладившиеся удары по трем основным противникам КГБ:

— по правящему партийному аппарату — в качестве главного виновника был успешно избран ничего не понимавший и оказавшийся на несколько часов в Москве Егор Лигачев;

— по кадровой советской армии (в КГБ не забыли, как в 1953 году Жуков ввел танки в Москву, после чего Хрущев на много лет свел влияние КГБ в стране к минимуму, а кое-кого из убийц и расстрелял);

— и по демократическому движению. В маленькой Грузии все было произведено блистательным образом: выдвинут в первые лица «покоянец» Звиад Гамсахурдия, Мераб Костава быстро погиб, всех других лидеров демократического движения сперва ненадолго арестовали советские власти, когда к власти пришел Гамсахурдия все получили серьезные лагерные сроки. Впрочем, уже в 1990 году приехав в Тбилиси наивный Полторанин возмущается — куда ни приду, о чем не попрошу — говорят надо обращаться к Гамсахурдия. Еще жив Советский Союз, но Первый секретарь ЦК Грузии Патиашвили уже оказался номинальной фигурой.

В Москве тоже удалось благодаря «расследованию тбилисского дела» выдвинуть в число самых известных демократических лидеров Анатолия Собчака.

И все это было с самого начала прямой заслугой Председателя Комитета государственной безопасности СССР. Плотно окруженный кольцом сотрудников КГБ (среди которых Путин занимал не последнее место), мало известный, приехавший в Ленинград из провинции (что очень удобно — почти нет опоры в городе, кроме КГБ) университетский юрист, вдруг оказывается в состоянии проводить десятитысячные митинги, побеждает всех и на выборах мэра Ленинграда и на выборах в Верховный Совет. Начинается период завоевания уже всесоюзной известности. Крючков, как мне передавали, регулярно ему подбрасывает разоблачительные и критические материалы, Горбачев и Лукьянов послушно всегда дают ему слово, премьер-министр СССР Николай Рыжков вспоминает, что ему не давали слова, чтобы ответить на обвинения Собчака. Ошеломляюще демократический Собчак, который до этого не был членом КПСС, тайком вступает в партию в июне 1988 года. Естественно, только ему можно доверить расследование Тбилисского побоища. Все, что может, он скрывает, но под необычайно бравурной демократической риторикой. Все очень довольны, а популярность Собчака возносится до небес. К Собчаку я еще вернусь.

Побоище в Тбилиси, как стало очевидным, и было первой кровавой провокацией, проложившей КГБ дорогу к полной и бесконтрольной власти в стране. Тогда были впервые явно обозначены противники:

— партийно-государственный аппарат, причем наивный Егор Лигачев стал на много лет главной мишенью издевок для хорошо подготовленной демократической общественности. У Лигачева, чего он тоже не понимал,  как и у Рыжкова в глазах Чебрикова-Крючкова был и собственный важный недостаток (кроме того, что нужна была мишень и мальчик для битья) с большим опозданием, он вдруг понял, что с Ельциным сделал серьезную ошибку и начал его критиковать. Но и об этом разговор ниже;

— Армия;

— и демократическое движение.

Наиболее понятливые могли понять, что КГБ не остановится ни перед чем и на все готово и что у него множество механизмов для осуществления своих планов.

Трагедия в Тбилиси имела для меня самого  большое личное значение. Как мне говорили ОБСЕ и Госдепартамент США, совместными усилиями добились разрешения от советских властей на мой выезд для получения «Золотого пера свободы», которое должно было состояться на ежегодной сессии издателей на этот раз в Нью-Орлеане. Условием, правда, было, что я поеду только по частному приглашению и только в Италию. К тому же, к тому времени, когда это разрешение мне было дано (в Италии Ирина Алексеевна Иловайская-Альберти, без труда нашла даму, приславшую мне приглашение) билетов на самолет в Рим из Москвы уже не было. Поэтому мне был заказан билет в Белград, откуда через сутки я должен был лететь в Рим, из Рима через сутки — в Париж. Из Парижа — в Нью-Йорк, из Нью-Йорка в Новый Орлеан.

Но перед отъездом меня успели пригласить теперь, кажется, в Кунцевскую прокуратуру. Мы, уже привыкшие ко всему, пришли туда с Андреем Шилковым, причем он был с большой видеокамерой, очень не понравившейся прокурору. Тем не менее, он предъявил мне  очередное (уже третье за два года после выхода из тюрьмы) уголовное дело, возбужденное по моему адресу. Другим диссидентам и демократам как-то жилось легче. На этот раз речь шла все о той же статье в «Нью-Йорк Таймс», но обвинял и теперь только меня, уже не академик Морозов, а какая-то женщина, которая утверждала, кажется, что она действительно сумасшедшая, а я в статье назвал ее здоровой. Было еще множество свидетелей, экспертиз — четыре пухлых тома, но при всем том была очевидно, что это несколько месяцев готовившееся (пока шли уговоры меня выпустить для получения премии) элементарное запугивание.

— Если вы думаете, что я не вернусь, вы ошибаетесь, — сказал я прокурору.

— Но в каждом городе, где вы будете, вы обязаны отмечаться в советском посольстве, — забыв об уголовном деле, ответил прокурор. Делать этого я, конечно, не собирался, хотя не видел никакой нужды ему объяснять.

В Белграде меня встретил лидер одной из демократических организаций и меня поразили скульптуры у входа в парламент, где были не укротители коней, а кони, как символ неукрощенной балканской стихии, подмявшие под себя беспомощных возниц, бесконечное изобилие товаров и продуктов, в сравнении с нищей Москвой, и вечернее собрание, куда меня пригласили и где с большой тревогой речь шла о совершенно мне тогда непонятных проблемах Косово и албанцев.

В сияющем Риме заботливый и глубоко интеллигентный иезуит дон Серджо поселил меня на сутки в гостинице святой Анны за стеной Ватикана и узнав, что больше всего мне хотелось бы увидеть его коллекции, предупредил, что придется вставать очень рано. Мы пришли за час до открытия музея с тем, чтобы войти в числе первых, а потом с доном Серджо обогнали уже всех и оказались единственными в небольшой капелле Никколина с фресками фра Беато Анджелико. Ангельские лики глядели на нас со всех сторон, и такая атмосфера чистоты и святости было в этом небольшом пространстве, что вся жизнь и прошлая и будущая казалось светлой и ясной. Конечно, мы бы просто не вошли в крохотную капеллу и ничего бы не почувствовали, если бы не предусмотрительность дона Серджо. И то, что потом в мою коллекцию пришло «Благовещение» фра Беато Анджелико, конечно, я не могу считать случайностью. Такие картины, такие вещи сами выбирают себе хранителей.

Но это были лишь несколько дней отдыха. Уже в Париже началась все же не предусмотренная мной и очень серьезная борьба. Сразу же была назначена пресс-конференция в парижском «Доме печати». Интерес к Советскому Союзу был огромен, ко мне и «Золотому перу свободы» тоже немалый. Зал был переполнен журналистами, стояли в дверях и проходах, чего в спокойном Париже почти не бывает. Арина Гинзбург потом сказала мне, что на лучшей пресс-конференции она не бывала — так энергично и отчаянно я сопротивлялся. И все же с некой практической точки зрения можно было сказать, что я сам сорвал и пресс-конференцию и собственный успех.

Я почти сразу же заговорил о Тбилиси. О саперных лопатках, которыми убивали и калечили мирных жителей, о боевых отравляющих веществах, примененных войсками, о вероятной заранее рассчитанности и спланированности этого побоища в сравнительно спокойном городе, о вводе войск в другие столицы союзных республик и вероятности введения военного положения в стране. Горбачев все это уже заранее называл злонамеренной ложью. На следующее же утро было распространено заявление министра обороны СССР Язова, который не упоминая моей фамилии, утверждал, что только враги перестройки и обновления в СССР могут повторять подобную клевету, что не было никаких убитых, саперных лопаток и боевых отравляющих веществ — солдатами была использована только «Черемуха» — легкий слезоточивый газ, во всем мире применяемый полицией.

Но на основании только моих рассказов и пресс-конференции никто из журналистов и политиков не мог, не хотел менять свое представление о том, что на самом деле происходит в Советском Союзе и что к тому же просто не укладывалось в их сознание. И как бы убедительно я не говорил, как бы четко и жестко не отвечал на многочисленные, иногда очень скептические вопросы, я не был способен переломить идеалистическое представление о советском руководстве (да еще к тому же во многом и сам не понимая что-же происходит в Кремле), которое царило тогда на Западе. Все, что я говорил не просто чудовищным образом противоречило официальным (Горбачева и Язова) заявлениям правительства, но, главное, разрушало ту легенду о перестройке, которая уже сложилась в Европе и США, противостояло не только просоветской пропаганде, но и надеждам, почти мечтам о свободной теперь России множества вполне достойных людей во всем мире.

В результате большинство журналистов решило не писать о пресс-конференции вообще или написать очень кратко и невнятно, хотя о лауреате «Золотого пера свободы» да еще и с моей судьбой, да еще из России, как они сами мне потом говорили, им хотелось написать гораздо подробнее и обстоятельнее.  Естественно, и о трагедии в Тбилиси было написано и показано телекомпаниями очень немного и невнятно.

Через несколько дней все это повторилось в переполненном журналистами пресс-клубе Нью-Йорка. Я знал, что говорю правду, а, главное, об этом необходимо рассказать, и не желал даже думать, несмотря на уже приобретенный парижский опыт, о том, что можно так легко слегка смягчить свои рассказы, похвалить Горбачева, как искреннего либерала и демократа, и мне самому успех обеспечен. А потом когда-нибудь, может быть, постепенно удастся внедрить и в чужие головы более здравый взгляд на вещи. К тому же была и реальная слабость в том, что я говорил: опровергнуть нашу информацию было невозможно, но и проверить ее тоже. Во все еще наглухо закрытый для иностранцев Тбилиси  никакие корреспонденты по-прежнему не допускались, а вся официальная пропаганда, а с ней Горбачев и Язов со злобой повторяли, что все это клевета. К тому же нужно было рассказывать не только о том, что произошло, но и объяснять почему, с какой целью эти преступления были совершены.

Но выдвинутый и поставленный КГБ СССР на пост генерального секретаря ЦК КПСС Михаил Горбачев, первоначально осуществлявший разработанный в КГБ (еще Шелепиным) план внешних демократических перемен в отношении всей Европы, с очень большой сохранившейся советской агрессивной составляющей, потом оказался вынужден серьезно заниматься внутриэкономическими проблемами, потом на них наслоились внезапно для власти бесконтрольно разросшиеся возможности и требования демократического движения и его противостояние консервативной части советско-партийного аппарата. Горбачев лавировал, лукавил, сам несколько менялся и искал выход из все новых противоречий и, кажется, действительно в некоторых случаях пытался избежать кровопролития.

В КГБ тоже все менялось: сперва Чебриков приводил к власти Горбачева. Для создания ему демократического имиджа дозировано выпускал из тюрем политзаключенных, но с обычным контролем за ними и разгромом «Гласности». Потом на смену ему пришел «главный сторонник многопартийности в стране» (как с запоздалой иронией говорил Яковлев) Крючков. Создание новых партий и «независимых» СМИ сперва пошло полным ходом, но потом сразу же выяснилось, что подлинное демократическое движение контролировать не удается, что Горбачев на это неспособен, да и не хочет в полной мере. Стало ясно, что у КГБ должен быть план действий сперва отличный от кремлевского, а потом уже и прямо ему враждебный.

Все это даже сейчас, в своей сложной динамике, мало кем понимается, но тогда никто снаружи ничего не понимал во всем этом. Мы знали немного больше других благодаря гигантской подлинно народной информационной службе, мы понимали чуть, больше других, поскольку в первую очередь с «Гласностью» велась непрерывная борьба, а противника волей неволей узнаешь и понимаешь лучше, чем просто соседа по дому и все же все, что происходило в Кремле и Лубянке было строго засекречено, видно, да и то не полностью, только «своим». У них была все та же «борьба под ковром» и мы обнаруживали только вылетевшие трупы, но и теперь эти трупы все чаще были нашими. Мы все еще считали, что правительство и КГБ едины. И могли только повторять, проверив это на собственной шкуре и зная, что делается в стране:

— Вы слушаете разговоры Горбачева, а мы видим его дела.

В Нью-Орлеане, тоже может быть не совсем по моей воле, была мной совершена серьезная ошибка. После фильма обо мне и церемонии в каком-то большом зале, где хор негритянских монахинь пел «спиричуэлс», после торжественного ужина в Лос-Анджелесском музее, владелец Ройтер, кажется, лорд Томпсон, который в этот год председательствовал в ассоциации, сказал мне, что на следующий вечер уже небольшая группа устраивает для меня в ресторане ужин. Но моя переводчица Люся Торн сказала:

— Ну что нам там сидеть со стариками, вечером собирается молодая компания повеселиться в Нью-Орлеане и мы пойдем к ним.

Я не был убежден в том, что Люся права, хотя и не вполне понимал разницу между этими двумя вечерами, но без нее я был практически беспомощен.

И в этом была моя главная, хотя и вполне понятная ошибка. В тюрьмах я не был среди тех, кто стремился бежать из СССР, возможность какой бы то ни было общественной деятельности мне и в голову не приходила — скорее я думал, что умру в тюрьме, и поэтому, хотя пару раз я принимался за английский, но бесконечные карцеры и голодовки отнимали так много сил, что толку от этого было мало. На воле я уже понимал, что английский нужен, просил жену мне помочь, но поток людей шедших за помощью в «Гласность», бесконечные интервью и судорожные усилия, чтобы удержать «Гласность» на плаву в открыто враждебной среде не оставляли для этого ни сил, ни времени. Однажды я в девять утра зажарил себе яичницу, начал есть, но кто-то позвонил, пришел, опять позвонил, опять пришел и все это было бесконечно и я смог доесть засохший и отвратительный блин только в четыре часа дня. Даже узнав о присуждении премии, я не понял, что это такое и какие возможности открывает, некому было мне это объяснить. Собственного тщеславия у меня явно не хватало, а надо было хотя бы тогда заняться языками. Но, конечно, дело было не только в английском и в чудовищных усилиях по выживанию «Гласности». Я научился правильно и жестко вести себя в тюрьме, но я никогда не учился, да и не очень хотел учиться, сложному и двусмысленному искусству политики. И это еще не раз будет очевидно. Я вообще не понимал, в каком исключительном положении в Европе и США я оказался.

Как я уже писал: в третий раз я оказался первым. Интерес и стремление помочь Советскому Союзу на Западе было огромным, я был оттуда, только что освобожденный из тюрьмы, широко известный к этому времени и бесспорный демократ, и интерес к России переносился на меня и сосредотачивался на мне в этот год. Но все это надо было и понимать и уметь использовать — у меня не было ни того, ни другого.

Конечно, «Золотое перо свободы» не было Нобелевской премией Сахарова или Солженицына, но это была первая и единственная известная премия, полученная диссидентом не когда-то, а во время уже идущих поразительных перемен в Советском Союзе  к тому же это была не просто премия «Свободы» то есть политическая, но это была журналистская премия и она открывала почти безграничные возможности в средствах массовой информации во всем мире, возможности реального влияния как на западные правительства, так и опосредствованно, на положение в Советском Союзе. Но я, человек так недавно вышедший из долгих советских тюрем, почти ничего этого не понимал и, естественно, не использовал. Ко всему относился без всякого интереса и свое кратенькое выступление написал в последний день уже в Нью-Джерси, внезапно сообразив, что мне ведь придется что-то сказать на церемонии вручения премии.

Вечер с молодежью прошел забавно, но бессмысленно, утром за завтраком лорд Томпсон сказал мне почти без обиды:

— Я понимаю, дело молодое, но вообще-то мы собрались, чтобы подумать, чем можно помочь «Гласности».

Владельцы «Нью-Йорк Таймс», концерна «Тimes», АВС, NBC, «Ройтер» и «Монд», десяток других столь же состоятельных и опытных людей все месте, не поодиночке, как было потом, хотели помочь, как могли, «Гласности», на самом деле — демократии в Советском Союзе, но я к ним не пришел.

Не имевший и близко таких возможностей, но получивший от сменявшей свое типографское оборудование (это происходило, обычно, раз в четыре года) «Либерасьон» Адам Михник смог сделать «Газету Выборчу» мощным рупором общественных перемен в Польше, но он был гораздо больше, чем я, готов к этой роли. Это была первая из серьезных упущенных мной возможностей. Конечно, такой ужин больше никогда не повторился. Если я не понимал, кто и какую мне хочет оказать помощь, значит я и не стоил этой помощи.

поделиться

This article has 1 Comment

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.